Часть 4. Книга Худеющие воспоминания об анорексии и булимии

Home / КНИГИ О БУЛИМИИ, АНОРЕКСИИ И КОМПУЛЬСИВНОМ ПЕРЕЕДАНИИ / Часть 4. Книга Худеющие воспоминания об анорексии и булимии

Я была не тем, чего ожидали мои родители. Мой отец думал (или, по крайней мере, надеялся), что ребенок будет восхищаться им и давать ему ощущение нужности, а также будет оставаться ребенком всегда.

Моя мама, напротив, ожидала миниатюрного взрослого. «Прекрати вести себя, как ребенок», — говорила она. Это всегда приводило меня в замешательство. Я и была ребенком, но я ухватила смысл. Прекратить вести себя, как ребенок. Быть-то ты можешь, чем угодно, но не позволяй никому этого видеть. Совершенствуй образ. Заучи свою роль. Сиди ровно. Используй правильную вилку, положи салфетку на колени, говори «простите», говори «пожалуйста», да улыбайся же, в конце концов, улыбайся, перестань плакать, прекрати ныть, прекрати спрашивать «почему» — потому что я так сказала, черт, не огрызайся, следи за языком, веди себя прилично, контролируй себя. У меня всегда был выдуманный образ себя самой, выливающейся из раковины собственной кожи, заливающей комнату слезами. Я кусала губу до крови и сердито хмурила брови.

К возрасту пяти лет или около того я стала каким-то невообразимым образом верить в то, что если только смогу сдерживать свое тело, если я смогу не давать ему разливаться наружу — в пространство, то тогда я, само собой, смогу сдерживать и себя. Если я смогу быть маленькой, мягкой, опрятной, костлявой и счастливой вещью, тогда разрушительная волна самости под кожей станет убывать, не приведет к чему-то чрезмерному, будет спокойна. Я закрывалась в ванной, становилась на раковину, разглядывала тело в зеркале передо мной и плакала. А потом, измучив себя, говорила себе прекратить быть ребенком. Плаксивым ребенком — вот, как я думала. Маленькой толстой свиньей.

Паттерны в семьях с расстройствами пищевого поведения, в каком-то смысле, также разнообразны и непредсказуемы, как очередная картинка в калейдоскопе. С другой стороны, они настолько же предсказуемы, насколько и восход и закат солнца. В ранних исследованиях психотерапевты казались убежденными, что должны иметь место следующие обязательные «ингридиенты»: одна властная, агрессивная, нуждающаяся мать; один отсутствующий и эмоционально недоступный отец; один материально избалованный, но эмоционально заброшенный, регрессивный, пассивный, недоразвившийся ребенок. Эта четкая схема чересчур далека от моей собственной семьи, так что теоретически у меня нет никакого права иметь ни анорексию ни булимию. Чтобы дотянуть вышеописанный паттерн до моей ситуации: одна отсутсвующая и эмоционально-закрытая мать; один властный, агрессивный, нуждающийся отец; один странный, обеспокоенный, гиперактивный, агрессивный ребенок, изо всех сил старающийся быть взрослым.

Я была слишком мала, чтобы понять, насколько сильно супружеские проблемы моих родителей заставляли их отвечать не мне, но через меня друг другу. Мой отец чувствовал, что не нужен моей матери, так что он развернулся ко мне, потому что я-то как раз нуждалась в нем. Моя мать чувствовала, что отец слишком нуждался в ней, так что она отвернулась от меня. Всеохватывающие потребности моего отца пугали ее, как она утверждала, и мои потребности выглядели для нее всего лишь продолжением его нужд. Она объясняла, что желала защитить себя. Мой отец, который претендовал на монополизацию моего внимания, сказал ей по этому поводу, что она была плохой матерью. И она ему поверила. Вышло такое заполняющее все существо пророчество.

Мои родители, насколько мне известно, не слишком друг другу нравились, хотя я знаю, что они любили друг друга. Они до сих пор женаты. Они кричат, кусаются, хлопают крыльями друг на друга, как два капризных старых гуся, но они женаты. Им, как и многим из родителей людей с пищевыми нарушениями, особенно не хватало поддержки друг друга, когда я была ребенком. Они завидовали успеху друг друга, были горько саркастичными друг с другом. Психотерапевты отмечают, что пара, в которой люди не могут заботиться друг о друге, никак не сможет позаботиться и о ребенке. Они также считают, что недостаток союза в браке каждый из родителей попытается восполнить с помощью ребенка. Он становится пешкой, предметом обмена, каждый родитель изо всех сил старается быть лучшим, самым заботливым, что определяется, каким родителем ребенок более любим. Это было моей работой — вести себя так, словно я люблю каждого из них больше второго в то время, как его нет рядом.

И по такому же принципу я ела с одним родителем за раз. У каждого были особые блюда, которые только он/она были вправе давать мне, еда для комфорта, каждое блюдо утверждало заботу, что-то, чего не хватало второму родителю. Во владении моего отца были школьные дни и снеки после занятий, хорошие средне-западные завтраки до отвала, каждодневные маст-хэвы, мои сбалансированные обеды в коричневой коробке.

Моя мать была королевой особых блюд, послеобеденных чаев с трюфелями, омлетов на ужин, когда моего отца не было, стряпни, которую мы готовили в темноте, когда не было электричества, круассанов после шоппинга, секретных вылазок в Бургер Кинг за жареной картошкой, домашнего сыра и сэндвичей с огурцом летом вне дома.

Я не помню, чтобы хоть когда-то была уверена в значении слова «голодна» или чтобы я ела, потому что испытывала физический голод. «Голодный» совсем не обязательно означало урчащий живот. Скорее, «голодна» означало упрашивать мою маму испечь хлеб, таким образом, обеспечивая близость к запаху ее парфюма, стояние на стуле с ее руками на моих руках, когда мы месили тесто. «Голодная» означало уговорить моего отца отвести меня поесть радужный щербет, таким образом, обеспечив себя его шутками и смешным голосом, и твердым плечом, на которое можно опустить голову, и наблюдением за пингвинами в парке. «Голодная» было тем же самым, что одинокая, а «неголодная» — тем же, что напуганная.

Мои воспоминания о детстве в большинстве своем связаны с едой. Еда, по словам психотерапевтов, это «разумный, последовательный и доступный источник питания». Я не хочу сказать, что мои родители меня не кормили — они кормили, моя мать с помощью особых книг и блюд, а мой отец с постоянной готовностью предложить еду, объятия и игры. Я была кровиночкой своего отца, и способом, которым он демонстрировал свою любовь, была еда. Я могла отказаться от ланча, затем запрыгнуть в машину отца, мы отправлялись в фаст-фуд и, по сути, объедались. Он забирал меня из школы в «дни свиданий», когда мы отправлялись в МакДональдс за чизбургерами, картошкой фри и коктейлями, садились в парке, чтобы поесть и поболтать. Мы могли отправиться на игру «A’s»1 и набить животы попкорном и лакрицей. Когда он бросил курить, мы без конца ели арахисовые M&M’s.

С моей матерью была совсем другая история. Она ела — немного. Она могла клевать домашний сыр, покусывать огурец, обгрызать углы печенья. Но она (также, как я и мой отец) ассоциировала еду с любовью, а любовь с потребностью. В то время, как мой отец был до боли осведомлен о своих нуждах, моя мать просто задницу себе рвала, чтобы доказать, что у нее их нет вообще. Так что она создала дистанцию между собой и моим отцом и мной, а также ее излишне подчеркнутое безразличие к еде, аккуратные кусочки, оставленные на тарелке, точно одинакового размера каждый раз. Так что мы с моим отцом как будто были отдельной породой людей — склонные к чрезмерности, нуждающиеся, голодные — абсолютная противоположность ей.

У еды есть два качества, очевидных для всех. Во-первых, она вызывает чувство насыщения. Физическая еда превращается в наших умах во что-то неземное — что-то для человеческого и эмоционального питания, чувство, что наши потребности были удовлетворены. Даже если ты горстями пихаешь в себя картошку фри во время переедания, ты все равно чувствуешь, что какая-то пустота была заполнена. Во-вторых, у еды есть простой химический эффект — она успокаивает мозг. Еда давала мне чувство, что все будет в порядке. Что если я просто буду есть что-то в нужном порядке, если я просто съем особую еду — грибной суп, тост, маисовую лепешку с сыром, омлет — мой мозг будет оставаться спокойным, мир прекратит вращаться, и я сумею на чем-то сфокусировать взгляд: книга рядом с тарелкой, еда, проект под рукой. Все будет оставаться спокойным.

Как правило, я читала сказки, пьесы, книги Рамоны Квимби, «Энн из зеленых крыш». Девятьсот страниц тома «Итальянских сказок» Итало Кальвино. Я могла дочитать их и сразу начать сначала. Это была моя любимая книга. Она казалась такой весомой (и она действительно была — я начала читать ее, когда мне было пять), такой бесконечный способ отвлечения, такая книга, которая могла отбросить в сторону весь мир надолго — намного дольше, чем другие. Каждый раз заканчивая книгу, я была убита горем, я съезжала из позиции сидя на кровати, укладывала щеку на подушку и подолгу вздыхала. Казалось, что уже никогда не будет другой книги. Все было кончено, книга была мертва. Она лежит в своей погнутой обложке в моей руке. К чему слова? Зачем заморачиваться и тащить вес моего маленького тела вниз на ужин? Зачем двигаться? Зачем дышать? Книга покинула меня, и нет никаких причин жить дальше.

Вы, возможно, можете предвидеть серию страшно драматичных отношений в моем будущем, каждые из которых заканчивались моим пребыванием под одеялом. У меня была любовная связь с книгами, персонажами и их мирами. Книги были мне компанией. Когда их голоса стихали, как последний аккорд записи, задняя обложка закрывалась, и я могу поклясться, что слышала звук закрывающейся двери.

Но книги были гораздо лучше школы, и если кто-то читает очень быстро, даже без пауз на то, чтобы пописать, если кто-то держит груду книг прямо возле кровати, и одна его рука лежит на ее вершине в то время, как другая держит читаемую книгу, даже это лучше. Ты заканчиваешь одну книгу, закрываешь ее, берешь следующую, читаешь внутреннюю сторону обложки, делаешь глоток воды, открываешь первую страницу. Никаких перерывов в фантазии, никаких трещин, сквозь которые могла бы просочиться реальность. Так что я оставалась дома, периодически орала: «Папа!» Иногда снова — более настойчиво: «Папа!» И папа приходил и говорил: «Че те, Поросенок?» Я отвечала: «Суп. И имбирный эль. Пожалуйста». И вот! Все пребывало в своей тарелке с крекерами, один из которых был уже размягчен ложкой. Я ела грибной суп в кровати, мы сидели и болтали. Потом он уносил тарелку, закрывал шторы, когда я залезала под одеяло, позволяя звуку послеобеденного бриза меня убаюкать.

Я всегда просыпалась в панике. Что теперь? Где что лежит, какой сегодня день, сколько времени, нужно ли мне идти в школу, где отец, все ушли? Ушли? Я напрягала слух, чтобы обнаружить звук отодвигающегося стула или вздох. Ничего. Точно — они ушли. Но есть книги и стакан воды. Все на своих местах. Не о чем беспокоиться. Просто читай.

Вылезаю из постели, крадусь к двери, выглядываю. Осматриваюсь в поисках монстров. Зову: «Папа?»

Нет ответа. Бегу в кухню, открываю холодильник, ищу что-нибудь поесть. Быстро. Прежде, чем успеет стать грустно.

Важный факт: я выросла в театре. Мои родители были актерами и режиссерами, и сама я начала выступать, когда мне было четыре2. Нет места на земле, которое взращивало бы нарциссизм так же, как театр, но в то же время нигде с такой же легкостью не поверишь в то, что, по сути, ты пуст, что ты обязан постоянно переделывать себя, чтобы удержать внимание зрителей. Я начала восхищаться трансформациями, маревом, дымом, зеркалами. Я висела на локте своей матери перед зеркалом, пока она доставала свой чемоданчик с гримом, зачесывала назад волосы, разукрашивала себя в кого-то другого. Я держалась очень спокойно, пока она припудривала мой нос и завивала мои волосы. Я выросла, стоя в кулисах театра, заворачиваясь в вельветовый занавес, пока смотрела на родителей на сцене, исчезающих, когда выключался свет, чтобы покурить.

Я любила гримерную. Зеркала, окаймленные слепящими светильниками, костюмы, суета, парики, маски, коробки, шляпы, женщины, комната, жужжащая громкими голосами и обрывками песен, неясные очертания ткани и кожи. Я надевала свой костюм, и кто-то застегивал его на мне и завязывал пояс. Я вдыхала запахи, слушая болтовню, садилась в длинном коридоре зеркал, чтобы нанести помаду. Мне было пять. Женщина обернулась ко мне и сказала: «О, дорогая, давай-ка я». Мои губы были накрашены не совсем по контуру, и помада была чересчур красной. Я помню запах ее духов и спрея для волос, тот затхлый запах вельвета. Она все делала быстро. Она наклонилась близко ко мне и показала, как надуть губы: «Мягко, вот так», — продемонстрировала она. Она распустила мои волосы, расчесала и завила их: жар плойки на задней части моей шеи, мягкое ощущение кудрей на моей щеке. Она забрала их назад, закрепила бантом и развернула меня к зеркалу: «Видишь? Теперь ты хорошенькая». Я таращилась на новую далекую девочку в зеркале, довольная тем, какой взрослой я выглядела. Не тревожным маленьким ребенком с широко распахнутыми глазами, которого я видела дома. Теперь — хорошенькая. Новая Я.

Все женщины того времени смешались в одно приятно пахнущее создание. Они сажали меня к себе на колени, и я засыпала, когда репетиции затягивались допоздна. Эти женщины были такими добрыми. Я помню трепетание своих век, их руки, держащие мягкую щетку возле глаза, подводку, тени, тушь: «Потерпи, — говорили они, — я почти все». Я слушала все. Я делала ментальные заметки. Люди давали мне шоколадные конфеты и смеялись, когда я стояла на голове. Я ела конфеты так: сначала весь шоколад, потом серединку. Кусала нижнюю плоскую часть. Потом с каждой стороны, потом верхушку, затем пальцы, липкие от шоколада, карамельная серединка — все это сопровождалось пачканьем. Если съешь неправильно, что-то плохое случится.

Мой отец был жестоким режиссером. Он также был фантастическим режиссером — как это часто и бывает. Как-то вечером я была расстроена. Я бегала вокруг него, утыкалась лицом в его колени. Он повторял: «Черт возьми!» Я плакала и терла кулаками глаза, размазывая макияж. Наконец, он повернулся ко мне, взял меня за плечи, встряхнул и сообщил: «Ребенок, прежде, чем прийти сюда, реши за дверью свои проблемы».

Я и раньше слышала это правило, обычно брошенное кому-то из актерского состава, кто ныл или рыдал, или причитал. Голос моего отца гремел через комнату. «Прекрати нести чушь! — рявкал он. — Когда идешь на репетицию, оставляй проблемы за дверью». На секунду все становилось очень тихим, я не двигалась, заливаясь краской и желая извиниться за него, и сделать так, чтобы все снова стало хорошо. Иногда, когда он так делал, я пряталась в шкаф. Но он раньше никогда не обращал эти слова ко мне.

Я перестала плакать. Я вытерла нос тыльной стороной руки. Он поставил меня на стул, поправил мой макияж и сказал: «Видишь? Вот так. Шоу маст гоу он».

Моя семья и я приняли театральную метафору чересчур всерьез. У меня было убеждение с малых лет, что ничто не было таким, каким выглядело. Не стоит доверять внешнему виду. На самом деле, ничему нельзя было доверять. Вещи существовали в слоях, под каждым из которых был еще один — как матрешки, которые появляются из талии друг друга. Все было о контексте. Все было костюмом, мейкапом и ролью, которую кто-то играл. Когда кто-то из нас заходил слишком далеко, другой начинал медленно, саркастично хлопать и говорил равнодушно: «Великолепно, великолепно». Излюбленное всеми оскорбление было: «О, сойди со сцены». Но никто никогда не сходил.

Где-то в задней части моего мозга существует такая уверенность: тело — это не более, чем костюм, и оно может поменяться по желанию. Что смена тел, словно костюмов, поместит меня в разных персонажей, в персонаж, с которым, в конце концов, все будет в порядке.

Я рано научилась внимательно выбирать реплики. У меня до сих пор есть ужасная привычка, когда люди делают слишком долгую паузу между словами, подсказывать им их слова. Я знаю свои реплики заранее. Я одеваюсь по случаю, по персонажу. В моем шкафу полно женщин, висящих на вешалках, отдельная женщина для каждого костюма, каждого платья, каждой пары обуви. Я коплю одежду. Для каждой помады тоже — отдельная женщина. Я научилась этому очень рано. Я не была тем, кем выглядела. Мне это нравилось. Я была волшебницей. Никто не мог видеть, что я прятала внутри, и я этого не хотела, потому что-то, что я прятала, казалось болезненным. Чересчур горячим и красным.

Мы занимали свои места и играли свои роли. Я была чокнутым ребенком, неконтролируемым и тикающим, как маленькая бомба. Моя мать была женщиной горькой и злопамятной, запертой в ловушке семьи, которую она не хотела. Мой отец был чувствительным парнем, подверженным вспышкам неконтролируемой ярости. Это было мило. Мы все были невероятно мелодраматичны. Но, конечно, помимо всего этого мы были просто тремя людьми, которые любили друг друга и не знали, как уживаться друг с другом.

1 Окленд Атлетикс — профессиональный бейсбольный клуб, более известен как «the A’s» (Эйс), а также как «Белые слоны» или просто «Слоны». (прим.пер.)

2 Я играла в «Рождественской истории» Чарльза Диккенса. Я была маленькой девочкой, одетой в тряпье и напудренной белым порошком, я выла с протянутыми руками, появляясь из-под плаща Призрака Рождественских подарков. Впечатляющее представление.

Продолжение следует

Перевод: Александра Счастливая

Под редакцией: Екатерины Михайловой

НЕ ЗАБУДЬТЕ ЗАБРАТЬ БЕСПЛАТНЫЙ ВИДЕО КУРС «Я СПРАВЛЮСЬ С БУЛИМИЕЙ И ПЕРЕЕДАНИЯМИ САМ»

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *